Консультация +79250362627 (Viber, WhatsApp)

ГЕРОИН И.В.Зорин

Скачать книгу

ГЕРОИН

Зорин Иван Васильевич

ГЕРОИН

У смерти столько же лиц, сколько и у жизни. На свете нет двух людей с одинаковой смертью. И Еремей Дементьевич Гордюжа выбрал самую разрушительную из них. Он был уже тех лет, когда о возрасте лучше забыть, и любить себя не за что. «Какие у него мешки…» - тыкал он пальцем в зеркало, откуда смотрел лысоватый, обрюзгший мужчина с глубокими складками возле рта, качал головой и, вздохнув, начинал бриться, выдавливая языком бугор за щекой. Он уже давно говорил о себе в третьем лице. И писал тоже. Какая разница, от какого лица писать, если высказанное в словах - ложь. Одиночество подобно растению, у которого растут только корни, и долгими зимними вечерами Еремей Дементьевич спасался рукодельем. Год назад он купил подержанное кресло, а в прошлом месяце решил его перетянуть. Сняв залоснившуюся обшивку, он вдруг наткнулся среди пружин на целлофановый пакет с белым порошком. Я не могу передать его удивление, потому что знаю, каким оно было. Ведь Еремей Дементьевич Гордюжа это я. Хотя у нас мало общего. Когда-то он учился тому, что я ненавидел, а теперь ходит на работу, от которой меня тошнит. Много лет он был женат, имел сына, а когда его бросили – плакал. «Странно не то, что они разошлись, - думал я, вспоминая холодную улыбку его жены, ее, ставшие давно чужими, плечи, - странно, что они столько лет провели вместе…» Кто заставлял меня быть Гордюжей? Кто, точно пешку, шаг за шагом передвигал меня по его жизни? У меня к нему особый счет. Пол кило героина жгли Еремею Дементьевичу руки, словно раскаленный шар. Он несколько раз пил воду, проталкивая подступивший к горлу ком, но успокоился только к вечеру. Прятал ли тут запасы наркоман, владевший креслом, или контрабандисты переправляли товар в мебели, а одно кресло затерялось – во всех случаях его уже не станут искать.

У его начальника лисьи глазки, а лицо такое узкое, что, поглаживая бородку, он помещал его в ладонь. Сигарета, как фига, торчит у него в рогатке пальцев, когда он приговаривает, что любой Гамлет рано или поздно станет Полонием. От его окриков закладывает уши, а у меня сжимаются кулаки. Однако Еремей Дементьевич тряпка. Он всю жизнь просидел на чемоданах, так и не выбрав маршрута, и косые взгляды, от которых, чтобы не сглазили, скрещивают за спиной пальцы, кажутся ему важнее его самого. Но, с годами видать, и его допекло. «Эх, Ерёма, Ерёма, - причитал он, подмигивая мне из зеркала, - жизнь прошла - остался колтун в волосах…»

Продать. Освободиться раз и навсегда. Но кому? В юности он везде был своим парнем, веселым и компанейским, но потом зеркала, окружавшие его жизнь, постепенно опустели, а дорога все сильнее сопротивлялась ногам. Так Еремей Дементьевич стал затворником, придя к выводу, что с большинством людей лучше говорить по телефону. Он - паук, которого устраивает паутина. Днем – служба, вечером - телевизор, где смешные человечки учат с экрана тому, чего сами не понимают. Так продажа отпала сама собой. До сих пор я жил так, словно зажигал свечу от чужой свечи, приспосабливаясь, как мог, настраиваясь на привычки и характер Гордюжи. Но судьба не картуз – чужую не наденешь. И я удержал Еремея Дементьевича от того, чтобы высыпать порошок в умывальник.

Женившись, Гордюжа надеялся. То, что на жену положиться нельзя он понял очень скоро, но сын - его кровь. А кровь – не водица. «Женщина только вынашивают семя, - думал Гордюжа, - а человека рождает мужчина» Но шло время, сын рос и, как в большинстве семей, принимал сторону матери. «Эдипов комплекс, – шипел Еремей Дементьевич, не находя с сыном ничего общего, - против природы не попрешь, а жене на руку…» Они продолжали жить под одной крышей, но Гордюжа - сам по себе. Он часто представлял, как умрет, и развяжет всем руки. «Перекрестятся – и дальше пойдут…» - бубнил он, запершись в ванной. Теперь его каждый день будто сапогом тошнило. Когда из ванной вместе с бульканьем воды доносился горловой кашель и нечленораздельное бормотанье, ему настойчиво стучали. «В семь лет мальчики думают: “Мой папа знает все”, - успокаивал его знакомый еврей, - в тринадцать они убеждаются: “Отец многого не знает”, в восемнадцать уверены: “Отец не знает ничего”, в двадцать пять смеются: “Старик спятил”, а в сорок плачут: “Жаль отца нет – поговорить не с кем”» Гордюжа скреб лысину, и не хотел ждать, чтобы не дождаться. Почесав затылок, он пересел в другой поезд. После развода ему пришлось особенно тяжело. Раньше он был одинок, как булыжник на площади, а теперь, как тропинка в лесу. Он вскакивал ночами, сбрасывая одеяло на пол, разбуженный собственным криком. Его душили кошмары, самым страшным из которых была бессонница в темной, наглухо зашторенной комнате, когда он таращил глаза кверху, туда, где должен быть потолок. Но постепенно он привык к себе, и ему стало легче. Невинная душа владеет своими чувствами, а грешная учится их сдерживать, поэтому счастливым, как и несчастным, можно быть только во сне. Однако Гордюжа видит сны редко, он вообще мало что замечает вокруг. А мне все чаще снится покойный отец. Он сгорблен, сух и старше тех лет, когда умер, будто продолжает где-то стареть. Дементий Еремеевич молча грозит пальцем, укоризненно хмурится, словно ждет от меня чего-то, что я не могу дать. И я до тех пор гадаю, перебирая в голове его желания, пока, измученный, не просыпаюсь…

Я не знаю, для кого мы делаем то, что мы делаем, но надеюсь, что те, для кого мы стараемся, это хорошо знают. Такова судьба человека: играть в прятки с повязкой на глазах, а когда схватишь истину - повязка сползает, и наваливается вечная тьма…

Директором его школы был Ермолай Нищеглот. «Ермолай, давай, не лай», - дразнили его, крутя пальцем у виска. Но за спиной. А в коридорах предупредительно улыбались, спеша уступить дорогу. Учителя торопились первыми пожать вялую, холодную, как рыбий хвост, руку, родители расшаркивались, трясясь за своих чад. На языке у всех был мед, а на душе, как в желудке, пусто и темно. И это был главный урок, который вынес Еремей Дементьевич со школьной скамьи.

Неизвестно, сколько бы еще пролежал героин в его доме, но теперь Гордюжа дрожал над своим сокровищем, как скупой рыцарь, и всюду таскал с собой. Было жарко, в траве, как часы, стрекотали кузнечики, отсчитывая короткое летнее время, а по улице трусила побитая молью собака, которая забрасывала заднюю ногу между передними. «Задним умом все сильны», - скривился Гордюжа. Он чувствовал, что явился на свет на постоялом дворе у посторонних родителей, а умрет на чужих похоронах. Солнце слепило, и Еремей Дементьевич, как обычно, ловил на улице взгляды, которые казались ему важнее его самого. Он долго ждал автобус, а когда вернулся домой, записал происшествие

НА ОСТАНОВКЕ

Вначале было Слово, и Слово было Злом. Поджав ноги на короткой скамейке, спал бомж. Под головой – полиэтиленовый пакет, разбухший от мусора. Жарко, ожидающие автобуса отворачивают нос - мы живем в свободной стране и уважаем чужой выбор. Даже выбор казни. У бомжа вывалился язык, слюни капают сквозь деревянные прутья, в лужицу, над которой вьются мухи. Стоптанные ботинки, волосы с проседью. Такие долго не живут, года три-четыре. Сменяют, как голуби, друг друга, представляясь одними и теми же, серыми, старыми… Мы не сидели за одной партой, не рвали в детстве яблоки, они нам не братья. Подошли еще трое – отец с сыном лет восьми и дед. Похожие, как матрешки. Впрочем, все бомжи на одно лицо. У них все общее - бесстыдство, тряпье, запах. Рядом с ребенком шагало его будущее – если доживет… Вначале было Слово, и Слово было Ложью. Ребенок смеется, у него нет передних зубов, а под глазами синяки. Подбирает окурок, отдает отцу. Дед боком садится на скамейку, косится на сумку спящего. Мальчишка сметливый, легонько тронул ее, доставая оттуда недоеденную булку, бутылку с пепси-колой на дне. Делят на части хлеб, жуют. Мальчишка запрокидывает бутылку, точно целится в солнце, цедит капли в рот. Потом снова запускает руку в пакет, шуршит газетами. Спящий очнулся, облизав сухие губы, убрал язык. Заметив неладное, вскочил, свесив ноги, как ванька-встанька. Спросонья крутит головой, но обидчиков трое – не совладать… И тогда начинает бубнить: «Где ж это видано, чтобы бомж у бомжа воровал…» Причитая, собирается. «Где ж это видано, чтобы бомж у бомжа воровал…» Все – обман, и эти слова тоже. «Отсыпать ему, что ли… - подумал Еремей Дементьевич. – Дают же умирающим…» Он чувствовал себя всесильным, раздающим по усмотрению счастье. Он взвешивал мешочек за пазухой, и тот тянул, как мельничий жернов. «Кто искусит малых сих…» - вспомнилось ему. Однако малые только дети, пока не научились врать. «Ну, чего зыришь – глазки пузыришь? - прогнал его бомж. - Твое дело сторона…» И в этот момент он узнал в бродяге Ермолая Нищеглота, бывшего директора своей школы. Еремей Дементьевич отшатнулся и пошел, размахивая руками, точно срывал невидимые яблоки, которые швырял оземь. А кварталом дальше волновались защитники животных: молодые женщины с горящими глазами требовали судить кого-то за доведение собаки до самоубийства. Все что можно выразить словами – неправда…

В тот день Еремей Дементьевич попробовал героин. Неумело и расточительно просыпая его на пол, он размешал порошок в воде, мелко перекрестился, точно смахивая с носа муху, запрокинул стакан к потолку. Так он выбрал себе казнь.

Я ненавижу две вещи – его лицо и его имя. Еремеем его решили наречь в честь дедов по матери и отцу, так что выбора у него не было. Имя ему уже присвоили, а он все не рождался, появившись только на пятый год после родительского венчания. К этому времени оба деда уже умерли, а его имя так навсегда и осталось старше его. У него оттопыренные уши. И блеклые, расплывчатые глаза. Впрочем, зачем придираться. Не Каренин же. Вот он сутулится, продевая руки в рукава висящего пальто, а потом, уже надетое, снимает с вешалки. Акакий Акакиевич и его шинель.

На следующий день Гордюжа вернулся с чужим, деревянным лицом, держа под мышкой коробку со шприцами. А с тех пор так и пошло – изо дня в день. Благодаря яду он нащупал в себе лестницу, по которой спускался теперь шаг за шагом в темный, душный подвал, полный тайных вожделений и смертельных ужасов. Там, наконец, он понял, что болен самим собой, а если исцелится – умрет. И еще - что путь к себе короток, а если удлиняется, значит дается крюк. Растянувшись в так и не зашитом кресле, он любил рассуждать о том, что, если этот героин освободил его, значит был тот, другой, который превращал его в Гордюжу. Он испытывал глубокое отвращение к тому прежнему Гордюже, ему были противны дорожные столбы, приведшие к нему – школьная долбежка, засевшая в печенках мораль, ненавистный факультет экономики и безрадостная, ради куска хлеба, работа, которая сводилась к тому, чтобы один негодяй получил денег больше другого. Ежедневные, ежечасные инъекции того героина, прописанные ему против воли. «Героин, как метафора, - думал я, - героин, как метафора…» Его переставляли, как шахматную фигуру, из клетки в клетку. Но теперь, несмотря на почерневшие, набрякшие мешки под глазами, ему казалось, что он вывернул жизнь, как пиджак, который носил наизнанку…

В темноте шептались: «Все – случай. Я на балконе раз ел кашу из горшка, он выскользнул из рук, полетел на землю и убил прохожего. Утром я был добропорядочным гражданином, а вечером уже сидел в тюрьме, из которой так и не вышел…» «А я спускался по ступенькам, светило солнце, настроение чудесное, и тут меня убил горшок с кашей…» Еремей Дементьевич проснулся. А я досматривал его сон. Хотя и знал до мелочей. Вот он протер кулаками глаза, съел бутерброд, сунул руки в рукава пальто на вешалке, привстав, снял его, уже надетое, с крюка и отправился на службу. Скучный, скучный сон…

«Люблю тебя, Ерёмушка, - гладила мать его послушные, шелковые кудри, ласково притягивая к себе. – Больше жизни…» Он чувствовал ее теплый запах, и ему хотелось плакать от счастья. Но это был обман. Как она могла любить его больше своих жил, печени, мышц, своих рук и ног, своих волос, аккуратно уложенных под платком, больше своего еще нестарого тела? Он был только малая ее толика, отсеченная с перерезанной пуповиной. Чужую плоть любят, свою – боготворят. Когда он понял это впервые, навалилась невыносимая тоска, и от одиночества он застонал. А теперь, когда матери уже нет, он, вспоминая ее, все также отстраняется, будто, поцеловав дряблую щеку в гробу, вернул долг и поставил точку в нелепом церемониале.

Эта болезнь – пошлость, заразила всех, позволяя осмеивать все, что выходит за убогие, мещанские рамки, втаптывая в грязь все, что остается непонятым, и относиться с презрением ко всему чистому, восхищаясь при этом ничтожными, недостойными внимания вещами. Молчал Еремей Дементьевич глухо и крепко, как покойник, а разглагольствовал, словно повторял чужие прописи. «Почему ты говоришь, как Гордюжа, и думаешь, как Гордюжа, - затеваю я диалог. – Что тебе все эти люди, которые врут сегодня одно, завтра – другое…» «Думать по-другому телевизор не велит», - юродствуя, мотает он головой. «Апокалипсис уже наступил, - подливаю я масла, - из каждой щели вещает бес…» Он безнадежно машет рукой и фыркает, как лошадь: «Прогресс…»

Теперь я застаю его в разных местах. Однажды, кривляясь перед зеркалом, Гордюжа корчил мрачные рожи и напевал сквозь зубы пришедший на ум романс: «На виски уж выпал иней, все растает в сизой мгле, вот герой на героине, ожидает героиню – смерть в кощеевой игле…»

Раньше он любил после работы прогуляться по бульварам, ловя взгляды прохожих, которые казались ему важнее его самого, а теперь спешил домой и, не выдерживая, брал такси. Как-то раз его вез полнотелый, лысоватый хохол, который всю дорогу не закрывал рта, смеясь своим шуткам. Еремей Дементьевич слушал в пол уха про тещу на Украине, которая готовит сало белое, «что твой снег», про молоко в кринках и дороговизну, которая обещает стать «куда, как больше». Вдруг у пивной машина резко затормозила. Шла драка – несколько пьяных, неуклюже выбрасывая кулаки, под истошные крики угощали друг друга затрещинами. Они уже перетоптывались в лужицах крови, когда, прервавшись на пол слове, хохол выскочил из машины и, работая локтями, бросился в гущу. «Люблю душу отвести, - ухая, признался он, когда, разгоряченный, снова сел за руль, - так на чем бишь там я...» Он расправил плечи, и Еремей Дементьевич съежился, отодвинувшись на сиденье подальше в угол. И опять, косясь, слушал про кровяные колбаски, сенокос на заре и пышногрудых, деревенских девок, которых не ущипнуть. «Кровь с молоком, - хохотал водитель, - такую об лед не расшибешь…» «Жизнь, как нога – думал Гордюжа, - пока есть – не замечаешь…» А дома приготовил двойную дозу.

Работу он вскоре бросил, жил сбережениями, потом опустился, заложил вещи, квартиру. У него оставался только полупустой книжный шкаф, да хромой, трехногий стул. Вначале он еще пробовал пускать жильцов, но, раздражаясь, через день прогонял. Он все чаще скрипел зубами и насвистывал свой романс с героином. В общем, все шло по накатанной, обычная история.

В Бога Еремей Дементьевич не верил, как и в Страшный Суд. «Если Бог это всё, - философствовал он перед рассветом, когда героин отступал вместе с уплывавшими сумерками, - то у Него не может быть ни мерки, ни закона. Ибо, чем одна мерка лучше другой, и почему выбрали именно эту…» И все же готовился к защите. «Я же не продавал, - оправдывался он, - не умножал зла» «Ты поглощал его», - подпускаю я жару, беря на себя роль прокурора. «Я спасаю многих, - криво усмехается он, готовя дозу, - это должно зачесться…» Иногда, перед тем как забыться, он видел Бога. Господь сидел на небе, повелевая ангелам не шуметь крыльями, чтобы не нарушать привычной череды жизни, а всякому гаду на земле завещал: ползать – ползай, а кусать – не кусай. «Люди привязаны ко мне крепче, чем думают, - раздавался голос из зиявшей в потолке дыры, - они больше, чем Мои дети…» И Еремей Дементьевич видел мириады пальцев, которыми Бог то и дело перебирает, словно ткет невидимую ткань, и каждый из них – человек… «Все – суета», - жаловался он Богу. «Однако каждый должен сам убедиться в этом…» - смеялся Господь, морщась, как печеное яблоко. И Еремей Дементьевич с ужасом понимал во сне, что говорит с сатаной… В любовь Гордюжа тоже не верил. До тех пор пока она не постучала в дверь. Высокая, стройная, под вуалью с мушками, она стояла на пороге, прижимая к груди огромный букет. Цветы наполнили прихожую тонким ароматом прелой листвы, дама протянула их Еремею Дементьевичу, они показались ему необыкновенными, но в неясных сумерках, он не различил их цвет. Он продолжал растерянно топтаться, когда дама, не поднимая вуали, назвала его имя и, легонько отстранив, прошла в комнату. Незнакомка, казалось, принесла в своей шляпе со страусовыми перьями далекие туманы и его невысказанные за жизнь признания. В душе у Гордюжи все перевернулось: защемило сердце, а ногти стали расти быстрее, чем у покойника. Эта женщина излучала строгую, целомудренную прелесть, была прекраснее всех, кого он видел и представлял в своих мечтах, и он сразу понял, что это была та, которой нет. Она молча опустила цветы в напольную вазу, налила воды и, раздвинув штору, переставила их на подоконник, где луна струила серебристый свет. Дергая за палец, медленно сняла темную, дырчатую перчатку – для поцелуя, и на губах Еремея Дементьевича остался холодок. Он не знал, что делать, и одновременно ему было удивительно легко. Слова были лишние, он мог стоять так, послушный, как кариатида, часами, годами, вечность. Ее присутствие обдавало теплым запахом спящего рядом тела, как в раннем детстве, когда Еремей просыпался в постели матери. Дама сбросила шляпу, при этом страусовое перо отлетело в угол, встала на стул, потянувшись, зашуршала шелковым платьем, достала Библию, которую он читал в детстве, и, улыбнувшись, поставила ее обратно на полку. Затем, вынув шпильку, распустила волосы, как воронье крыло, поднялась еще выше, к шкафу со свисавшими гроздьями пыли. Она взобралась уже к самому потолку, когда, вспомнив про хромой стул, Гордюжа испугался и хотел, было, крикнуть. Но тут понял, что женщина не стоит, а висит. Ее голова на неестественно повернутой шее, слилась с потолком. Теплый запах сразу исчез, Гордюжа поднял глаза – сверху на него глядела серая морда удавленницы. «Я скоро приду, - одними губами прошептала она, - жди…» И растаяла, как тень. Близилось утро, соскочив с дивана, Гордюжа бросился к подоконнику пересчитывать цветы. Их было четное число. И они были черные.

Однажды, когда город погрузился во тьму, во дворе что-то гулко ухнуло, рассыпалось эхом в ночной тишине, и в то же мгновенье во мраке комнаты раздался протяжный вой – это выл от страха Гордюжа, а моя рука зажимала ему рот. Мы оба становились психопатами. Он несколько раз за день открывал дверь, порываясь выйти, не зная куда, а я, карауля его намерения, захлопывал ее сапогом перед его носом. Со временем он перестал выходить из комнаты, разве до уборной, ему стало страшно покидать стены, где, уколовшись, он угрюмо скалился в липком, остро пахнущем поту, лез на диван, как на ледяную гору, откидываясь в изнеможении на громыхавших пружинах, когда на душе у него было, как в слепой кишке. Он жил на героине, сжигая, как ракета, свое топливо, летел не разбирая дороги, голодал, но не чувствовал голода. От истощения он высох, но с прежним упрямством шарил иглой по венам. Как долго продлиться его роман с героином? Сойдет ли Гордюжа с ума, выйдет ли у него героин, или раньше умрет? До этого срока я буду присматривать за ним: в конце концов, время только связывает события, которые существуют сами по себе, и оно исчезает, когда нечего наблюдать…

Август 2003 г.

Книги о зависимости